Осторожно, боясь, что кто-нибудь его остановит, Эди движется к источнику своей боли, в сторону Салтовки идет он, лавируя между смеющимися и пьяно ругающимися ребятами, к Светке движется Эди, даже не понимая зачем, но к Светке.
У самой трамвайной линии несколько ребят стоят и на что-то смотрят. В луче фонаря (а у всех тюренцев есть с собой карманные электрические фонари, пробираться ночью в родительские деревянные дома, не включая свет) лежит избитый мужик. Эди на минуту останавливается посмотреть. Мужик лежит на животе, одна его рука неестественно заломлена под живот, другой руки совсем не видно. Пальто его уже не бежевого, но темно-грязного цвета, очевидно, пропиталось кровью. Лица его не видно, вместо же уха и щеки — грязное и кровавое месиво. Мужик не двигается.
— По-моему, — шепотом и озираясь, говорит Эди Сашка Тищенко, с гитарой на спине абсурдно выглядящий в этой ситуации, — Тузик все-таки саданул его в живот штыком. Замочил, наверное…
Помолчав, Сашка продолжает:
— Его уж очень долго били… за нож. Нож у него был. Он Вальке Фитилю руку порезал, ну, ребята и озверели. Цепями били и штакетником. Каждый по разу приложился — много ли надо…
Опять помолчав, Сашка вздыхает и говорит, ни к кому не обращаясь, может быть сам себе:
— Сваливать нужно… Пока мусора не появились. Точно мертвый — не движется, — подытоживает он и выключает фонарь. — Не повезло человеку…
Когда Эди добирается до Светкиного дома, стоит уже глубокая ночь. Только найдя себя уже в Светкином дворе, Эди обнаруживает, что он не знает, что дальше делать. Определенного плана у него нет. Пришел он сюда, повинуясь инстинкту. В Светкином же дворе инстинкт оставил Эди-бэби.
Светкины окна выходят не во двор, а на другую улицу. Эди-бэби осторожно, как преступник, хотя чего ему, собственно, бояться, обходит Светкин дом и, отойдя немного от дома, разглядывает Светкины окна на втором этаже. Окна темные. Или никого нет в доме, или те, кто есть, спят.
Вспомнив, что еще два Светкиных окна, а именно — в ее комнате, выходят на другую сторону, Эди огибает дом и разглядывает два других Светкиных окна. Шторы задернуты, но все равно, если бы был свет, было бы видно.
Именно потому, что людская молва утверждает, что Светкина мать проститутка, у них со Светкой на двоих отдельная квартира из двух комнат. Только такой человек, как Вениамин Иванович, может умудриться, будучи мусором, не иметь отдельной квартиры, зло думает Эди об отце. Этой ночью он обо всех зло думает.
«Подняться и позвонить в дверь? — размышляет Эди. — Но если мать Светки дома, то она ужасно рассердится, сейчас, должно быть, уже больше двух часов ночи. Между двумя и тремя часами сейчас, — решает Эди. — А если матери нет, и Светка с Шуриком? — думает Эди. — Что тогда? — Взяв к «Победе» тетрадку со стихами, Эди забыл захватить свою бритву. — С этим Кадиком, стилягой, ну его на хуй! — злится Эди. — Что он будет делать с Шуриком без бритвы? Бить Шурика без бритвы?..» — Эди не знает, он полупьян и не может собраться с мыслями. Эди стоит и смотрит на окна.
К концу второго дня Октябрьских праздников большинство салтовских жителей утомились праздновать и легли спать пораньше — во многих окнах темно — они залиты черным. Но несколько неугомонных компаний еще догуливают праздники — из приоткрытых окон слышится музыка, Эди-бэби краем уха улавливает все то же модное: «Черное море мое… Черное море мое…»
Вернувшись во двор, Эди усаживается за доминошный стол и сидит некоторое время, положив локти на стол и закрыв лицо руками. Голая ветвь большого дерева дрожит на ветру перед фонарем, и потому смазанные тени от ветви, чудовищно увеличенные, все время колышутся на поверхности стола и на Эди-бэби, создавая впечатление, что стол и Эди непрерывно движутся.
Почему-то вспомнив, что у него в кармане лежит «первый приз», коробка домино, Эди вынимает коробку и машинально раскладывает домино по столу. «Убить Светку? — думает Эди. — Убить Шурика? Убить и Шурика и Светку? Никого не убивать?» — думает Эди… Он не боится убить, но его останавливает маленькая техническая деталь: отсутствие бритвы — орудия убийства. Выкладывая домино на стол, Эди внезапно понимает, что он не убьет сегодня никого. Нечем. — А завтра, — думает Эди, — он уже не найдет в себе сил убить Светку, или Шурика, или их обоих. Потому что завтра будет день. А до этого он будет спать. А пока он будет спать, самая решительная часть его боли выйдет из него и останется только та боль, с которой ему придется жить.
Глупо, думает Эди, глупо было не взять бритву. Из-за того, что взял тетрадь со стихами, оставил бритву дома в пиджаке. Дурак, с горечью думает Эди, потому что ему хочется поступить так, как его обязывает тюренский и салтовский неписаный закон. Эди хочется убить. Ребята, шпана — общественное мнение — оправдает его за это убийство, он будет долгое время героем для ребят, потому что он поступил «как надо». Расстрелять его не расстреляют, он малолетка, но дадут самое большее пятнадцать лет, больше наказания в Уголовном кодексе нет. «Мудак! — шепчет Эди. — Всегда был и будешь мудаком», — обращается он к самому себе.
Что-то с ним не то, думает Эди. Наверное, он все-таки особый, другой, чем ребята. Это, в сущности, очень трудно определить — другой ты или такой же, как они, потому что в чужую шкуру влезть невозможно. Конечно, ребята не пишут стихов, не умеют, но то, что Эди умеет писать стихи, вовсе еще не свидетельствует, что он не такой, как все. Но если бы он был такой, как все, он бы ебал Светку. А он не ебет…